Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, только что выкупанный и обсыпанный порошком английской лаванды, ждал меня, потому что я предупредила его о своем приезде письмом. Я сидела на софе, обитой бархатом золотистого цвета, он восседал посреди гостиной, он всегда занимал выгодные позиции по отношению ко мне. Но после моего отъезда он уже не выглядел столь высокомерно, его разбил паралич, он стал инвалидом – вся правая часть тела осталась неподвижной. Даже в таком состоянии – высохший, с желтоватыми волосами, с остекленевшими лихорадочными бледно-голубыми глазами, с застывшей слюной в уголках рта, – даже в таком тяжелом состоянии он решил покинуть свое кресло-каталку и перебраться на золотистое канапе, попросил служанку-португалку помочь ему пристроить диванную подушку позади сутулой и горбатой спины. Я сделала движение, давая понять, что он может опереться на мою руку, но он рявкнул на меня. Не говоря ни слова, я извлекла из сумочки стопку купюр и протянула ему пачку из пятидесяти банкнот по пятьсот франков каждая, этой суммой я возмещала его затраты на авиабилет, на мое содержание, пока я недолго жила в его особняке, и, безусловно, те тысячу двести долларов, которые он потратил на меня, когда мы поженились в Гаване. Серьезная сумма. Он шумно запротестовал, отказываясь от денег, пряча, словно ребенок, руки за спину. Я бросила пачку на софу.
Кем он был? Я все еще задаю себе этот вопрос, но простого и краткого ответа, похоже, нет. В тот год, когда меня бросили родители, я познакомилась, и не сказала бы, что случайно, с одним туристом, ведь в то время на острове после стольких лет действия жесткого закона, запрещающего по идеологическим соображениям въезд туристам из капиталистических стран, они снова стали появляться – законы издаются и законы отменяются. Он ехал на машине, я с невозмутимым спокойствием ждала автобуса, он, очень самодовольный, подъехал ко мне на своем «ниссане» с иностранным номером и предложил подвезти. Ему было семьдесят, мне – девятнадцать. От него исходил запах крема для загара, он ехал с пляжа, я же благоухала одеколоном «Фиеста», смешанным с кольдкремом из пластиковой баночки. Однако наши запахи взаимно отталкивались, они никак не сочетались. Я вышла за него замуж, потому что мне было необходимо свалить отсюда и разыскать родителей, а он женился, потому что чувствовал себя старым и покинутым. В адвокатскую контору мы отправились сразу, пока оформлялось разрешение на въезд во Францию, мне исполнилось двадцать. В этом возрасте я совершила первое свое путешествие, я готова была петь от счастья, потому что ехала не куда-нибудь, а в Париж. До сих пор я только и ездила, что из Старой Гаваны в деревню ныряльщиков – Санта-Крус-дель-Норте, а оттуда обратно в Старую Гавану или в Сьюдад-Лус. За этот короткий период в моей жизни произошли бесчисленные драматические события. Мой супруг проводил большую часть времени во Франции, но регулярно каждые два месяца на неделю прилетал на остров, чтобы ускорить процесс оформления. Дело продвигалось неимоверно медленно, потому что бумаги, поступавшие в кубинскую эмиграционную службу, отфутболивались обратно во французскую. Но наконец я смогла уехать. Наша совместная жизнь, как я уже успела сказать, была адом. Я сбежала на время и появилась лишь тогда, когда смогла вернуть все, что он потратил на меня, до копейки. Я вернулась, чтобы развестись, потому что наши запахи были несовместимы друг с другом, хотя я уже и немного опоздала. Я не виновата в этом. Он был добрый, только старый.
Он нервничал, глаза его были полны слез. Веснушчатые руки дрожали, и я вдруг поняла, что причина тому не только болезнь Паркинсона. Это был день его рождения, и он, никогда не грустивший по праздникам, не мог сдержать слезы, которые были, как мне показалось, цвета шампанского. Ему исполнилось восемьдесят два. Он открыл рот, дохнув на меня запахом чеснока, и выражение его лица и этот запах тут же напомнили мне руки моей матери, он прошептал что-то насчет того, что я могу не беспокоиться о легальности своего пребывания во Франции. Собравшись с духом, он сказал:
– Вот твои бумаги, тебе нужно их подписать, у тебя есть право на гражданство, ведь ты была моей женой…
Я отрицательно замотала собранными в конский хвост волосами, и он все понял. Я решила рискнуть и самой попытать счастья в префектуре – если я и заслуживала право на гражданство, то только потому что я – это я, а не чья-то жена. Я не собиралась просить политического убежища, ведь все равно бы мне его не дали, потому что мы, те-самые-островитяне, едва ли имеем право хоть на что-либо в любой части планеты – попробуй докажи травлю, беззаконие и дурное обращение! Политика что там, что тут – это одно и то же изысканное дерьмо, а посреди этого дерьма политики цветут и пахнут. Бьой Касарес[18]написал, будто лорд Байрон заявил как-то журналистам, что он упростил свое понимание политики – ему плевать на всех политиков разом. Мне тоже; меня интересуют лишь мои человеческие качества, моя порядочность, возможность пользоваться правом личной свободы – минимальная роскошь, или риск, которому я хочу подвергать себя сама. Я всегда спорила – в школе, в кругу друзей, на работе, – там, на острове, это много значит, а здесь это совершенно не свойственно парижанам. Мы простились без всяких романных душевных травм, по крайней мере я. Его существование никогда больше меня не волновало, до тех пор пока он не умер. Я узнала, что мне причитается огромное наследство, от которого я отказалась, чтобы удовлетворить его сестер, племянников и племянниц и прочих родственников – сколько же их явилось к смертному одру! Клянусь, за то время, пока я жила в его доме, я ни разу не видела никого из них, они даже не звонили, чтобы справиться о здоровье. По правде говоря, если мы и подписали брачный контракт, то сделали это лишь потому, что он, запертый в четырех обогреваемых газом стенах особняка в Версале, умирал от одиночества; ему был нужен кто-то живой рядом, а мне – паспорт. В тот вечер в квартире на Елисейских Полях перед гробом в присутствии нотариуса собралась семейка, по численности больше, чем королевские семьи Испании, Англии, Монако, Лихтенштейна да и всех прочих королевств вместе взятых. Никто не смотрел на меня, а если вдруг чей-либо взгляд и останавливался на мне, то шел сквозь меня – они упорно не хотели замечать моего присутствия. Но в завещании фигурировало лишь одно мое имя, я была единственной наследницей. Когда нотариус объявил мое решение отказаться от счетов в банке, квартир и загородных резиденций, не говоря уже о замках, меня прямо-таки захлестнула волна поцелуев, эти французы – им только дай повод, четырежды тебя облобызают, по два поцелуя в каждую щеку, – они превратились в пошлую сопливую массу. А по гостиной поплыло мрачное облако ментолового дыхания – ну прямо как у Павосана.
Я до сих пор жалею о том приступе гордости. Оставаться в этой стране становится все труднее, и хотя я и прожила здесь уже десять лет, мне приходилось сопротивляться и упорствовать, как школьнице, в префектуре Лютеции поначалу три месяца, а потом и в течение всех лет: а где декларация о доходах, социальная гарантия, место жительства, банковская карточка, сберегательные счета, в конце концов, все это делается, чтобы набить деньгами ненасытное чрево бюрократии. Я стерпела подобную дикость, потому что не считалась с большинством этих требований, придирок, нападок, пинков из одного ведомства в другое, писем, которые ничего не могли доказать. Я потратила кучу денег на документы, не имевшие ровно никакого значения: социальная гарантия иностранца, социальная гарантия студента, печать для сего, печать для того, подпись нотариуса и так без конца… Настоящий постэкзистенциальный кошмар. Слава богу, что я умела читать и писать по-французски и понимала, чего от меня хотят в разных анкетах. Сколько раз я вынуждена была помогать неграмотным арабам. Между тем я на свой страх и риск – ведь у меня не было разрешения на работу – кое-где подрабатывала, там, где платили натурой.